Неточные совпадения
Скажи: которая Татьяна?» —
«Да та, которая грустна
И молчалива, как Светлана,
Вошла и села у окна». —
«Неужто ты влюблен в меньшую?» —
«А что?» — «Я выбрал бы другую,
Когда б я был, как ты,
поэт.
В чертах у Ольги жизни нет,
Точь-в-точь в Вандиковой Мадонне:
Кругла, красна лицом она,
Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне».
Владимир сухо отвечал
И после во весь путь молчал.
— Вот он вас проведет в присутствие! —
сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский
поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
— Этот у меня будет светский молодой человек, —
сказал папа, указывая на Володю, — а этот
поэт, — прибавил он, в то время как я, целуя маленькую сухую ручку княгини, с чрезвычайной ясностью воображал в этой руке розгу, под розгой — скамейку, и т. д., и т. д.
— Ну, не
сказал, так мог и должен был
сказать в качестве
поэта. Кстати, он, должно быть, в военной службе служил.
Нельзя было
сказать, чтоб она с ним кокетничала; но
поэт, заметя ее поведение,
сказал бы...
— Можно ли было ожидать, а? Нет, вы
скажите: можно ли было ожидать? Вчера — баррикады, а сегодня — п-пакости, а? А все эти
поэты… с козой, там… и «Хочу быть смелым», как это? — «Хочу одежды с тебя сорвать». Вообще — онанизм и свинство!
— Он —
поэт, —
сказала девушка тоном, исключающим возражения.
— Один
поэт, —
сказал Клим, — то есть он не
поэт, а Дьякон…
— Бессонница! Месяца полтора. В голове — дробь насыпана, знаете — почти вижу: шарики катаются, ей-богу! Вы что молчите? Вы — не бойтесь, я — смирный! Все — ясно! Вы — раздражаете, я — усмиряю. «Жизнь для жизни нам дана», — как
сказал какой-то Макарий,
поэт. Не люблю я
поэтов, писателей и всю вашу братию, — не люблю!
— Но — хочется молчать. Что тут
скажешь? — спросила она, оглядываясь и вздрогнув. —
Поэты говорили… но и они тоже ведь ничего не могли
сказать.
Я уже от
поэтов знал, что он «безбрежен, мрачен, угрюм, беспределен, неизмерим и неукротим», а учитель географии
сказал некогда, что он просто — Атлантический.
— Да,
поэт, фантазер, такие люди не выдерживают одиночки, —
сказал Новодворов. — Я вот, когда попадал в одиночку, не позволял воображению работать, а самым систематическим образом распределял свое время. От этого всегда и переносил хорошо.
— Он не романтик, а
поэт, артист, —
сказала она. — Я начинаю верить в него. В нем много чувства, правды… Я ничего не скрыла бы от него, если б у него у самого не было ко мне того, что он называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему
скажу первая все — и мы будем друзья…
Глядя на него, еще на ребенка, непременно
скажешь, что и ученые, по крайней мере такие, как эта порода, подобно
поэтам, тоже — nascuntur. [рождаются (лат.).] Всегда, бывало, он с растрепанными волосами, с блуждающими где-то глазами, вечно копающийся в книгах или в тетрадях, как будто у него не было детства, не было нерва — шалить, резвиться.
И пошел одиноко
поэт по бульвару… А вернувшись в свою пустую комнату, пишет 27 августа 1833 года жене: «
Скажи Вяземскому, что умер тезка его, князь Петр Долгоруков, получив какое-то наследство и не успев промотать его в Английском клубе, о чем здешнее общество весьма жалеет. В клубе не был, чуть ли я не исключен, ибо позабыл возобновить свой билет, надобно будет заплатить штраф триста рублей, а я бы весь Английский клуб готов продать за двести рублей».
— Это удивительно! но она великолепна! Почему она не поступит на сцену? Впрочем, господа, я говорю только о том, что я видела. Остается вопрос, очень важный: ее нога? Ваш великий
поэт Карасен, говорили мне,
сказал, что в целой России нет пяти пар маленьких и стройных ног.
— Вы хотите найти себе дело? О, за этим не должно быть остановки; вы видите вокруг себя такое невежество, извините, что я так отзываюсь о вашей стране, о вашей родине, — поправил он свой англицизм: — но я сам в ней родился и вырос, считаю ее своею, потому не церемонюсь, — вы видите в ней турецкое невежество, японскую беспомощность. Я ненавижу вашу родину, потому что люблю ее, как свою,
скажу я вам, подражая вашему
поэту. Но в ней много дела.
Рассказ мой о былом, может, скучен, слаб — но вы, друзья, примите его радушно; этот труд помог мне пережить страшную эпоху, он меня вывел из праздного отчаяния, в котором я погибал, он меня воротил к вам. С ним я вхожу не весело, но спокойно (как
сказал поэт, которого я безмерно люблю) в мою зиму.
Дорога эта великолепно хороша с французской стороны; обширный амфитеатр громадных и совершенно непохожих друг на друга очертаниями гор провожает до самого Безансона; кое-где на скалах виднеются остатки укрепленных рыцарских замков. В этой природе есть что-то могучее и суровое, твердое и угрюмое; на нее-то глядя, рос и складывался крестьянский мальчик, потомок старого сельского рода — Пьер-Жозеф Прудон. И действительно, о нем можно
сказать, только в другом смысле, сказанное
поэтом о флорентийцах...
Итак,
скажи — с некоторого времени я решительно так полон, можно
сказать, задавлен ощущениями и мыслями, что мне, кажется, мало того, кажется, — мне врезалась мысль, что мое призвание — быть
поэтом, стихотворцем или музыкантом, alles eins, [все одно (нем.).] но я чувствую необходимость жить в этой мысли, ибо имею какое-то самоощущение, что я
поэт; положим, я еще пишу дрянно, но этот огонь в душе, эта полнота чувств дает мне надежду, что я буду, и порядочно (извини за такое пошлое выражение), писать.
«Великий, глупый народ», — как
сказал о нем
поэт.
Можно было бы
сказать, что мироощущение поэтов-символистов стояло под знаком космоса, а не Логоса.
Это был мой первый сахалинский знакомый,
поэт, автор обличительного стихотворения «СахалинО», которое начиналось так: «Скажи-ка, доктор, ведь недаром…» Потом он часто бывал у меня и гулял со мной по Александровску и его окрестностям, рассказывая мне анекдоты или без конца читая стихи собственного сочинения.
Разве это нельзя
сказать в такой же мере и про"поэта-солнце" — В.Гюго?
Александров внимательно рассматривал лицо знаменитого
поэта, похожее на кукушечье яйцо и тесной раскраской и формой.
Поэт понравился юноше: из него, сквозь давно наигранную позу, лучилась какая-то добрая простота. А театральный жест со столовым ножом Александров нашел восхитительным: так могут делать только люди с яркими страстями, не боящиеся того, что о них
скажут и подумают обыкновенные людишки.
Диссертация подвигалась довольно успешно, и Лобачевский был ею очень доволен, хотя несколько и подтрунивал над Розановым, утверждая, что его диссертация более художественное произведение, чем диссертация. «Она, так
сказать, приятная диссертация», — говорил он, добавляя, что «впрочем, ничего; для медицинского
поэта весьма одобрительна».
— Вам не нравится Байрон? Вы против Байрона? —
сказала она. — Байрон такой великий
поэт — и не нравится вам!
— Мне? —
сказал Александр холодно, — помилуйте! какое я имею право располагать вашей волей? Извините, что я позволил себе сделать замечание. Читайте что угодно… «Чайльд-Гарольд» — очень хорошая книга, Байрон — великий
поэт!
Здесь мне кажется возможным
сказать несколько слов об этой комнате; она была хоть и довольно большая, но совершенно не походила на масонскую спальню Крапчика; единственными украшениями этой комнаты служили: прекрасный портрет английского
поэта Эдуарда Юнга [Юнг Эдуард (1683—1765) — английский
поэт, автор известной поэмы «Жалобы или Ночные думы» («Ночи»).], написанный с него в его молодости и представлявший мистического
поэта с длинными волосами, со склоненною несколько набок печальною головою, с простертыми на колена руками, персты коих были вложены один между другого.
— Слышал это я, —
сказал князь, — и мне передавали, что Вяземский [Вяземский Петр Андреевич (1792—1878) —
поэт и критик.] отлично сострил, говоря, что поэзия… как его?..
И мужчина, и женщина — это, так
сказать, двоица; это, как говорит
поэт, «Лад и Лада», которым суждено взаимно друг друга восполнять.
— Ваша правда, ваше высочество, —
сказал генерал-губернатор, — это какие-то взбалмошные вертопрахи. Я сейчас сделаю нужные распоряжения, но мне кажется, что
поэты не опасны.
—
Скажите, пожалуйста, — продолжал и здесь Кергель свой прежний разговор, — вы вот жили все в Москве, в столице, значит: какой там
поэт считается первым нынче?
— Вот вместе с Полежаевым [Полежаев Александр Иванович (1804—1838) — русский
поэт, Павел Вихров переделывает стихи Полежаева «Тарки»:] могу
сказать я, — декламировал он: — «Я был в полях, какая радость! Меж тем в Москве какая гадость!»
Исследований не оказалось; но зато оказалось возможным простоять всю остальную жизнь, более двадцати лет, так
сказать, «воплощенной укоризной» пред отчизной, по выражению народного
поэта...
Я его похвалила,
сказала ему, что он
поэт, и он принял за самую неразменную монету.
Проникнутый гуманною и высокою целью… несмотря на свой вид… тою самою целью, которая соединила нас всех… отереть слезы бедных образованных девушек нашей губернии… этот господин, то есть я хочу
сказать этот здешний
поэт… при желании сохранить инкогнито… очень желал бы видеть свое стихотворение прочитанным пред началом бала… то есть я хотел
сказать — чтения.
К одному из них обратился
поэт Минаев с вопросом: «Скажи-ка мне, по таксе ль взимает брат твой Аксель?»
Она подошла к статуе курносого
поэта и, завесив шторой дикий огонь глаз, там, внутри, за своими окнами,
сказала на этот раз, кажется, совершенно серьезно (может быть, чтобы смягчить меня),
сказала очень разумную вещь...
Снова медленный, тяжкий жест — и на ступеньках Куба второй
поэт. Я даже привстал: быть не может! Нет, его толстые, негрские губы, это он… Отчего же он не
сказал заранее, что ему предстоит высокое… Губы у него трясутся, серые. Я понимаю: пред лицом Благодетеля, пред лицом всего сонма Хранителей — но все же: так волноваться…
Опять не то. Опять с вами, неведомый мой читатель, я говорю так, как будто вы… Ну,
скажем, старый мой товарищ, R-13,
поэт, негрогубый, — ну да все его знают. А между тем вы — на Луне, на Венере, на Марсе, на Меркурии — кто вас знает, где вы и кто.
— Майданов, —
сказала княжна высокому молодому человеку с худощавым лицом, маленькими слепыми глазками и чрезвычайно длинными черными волосами, — вы, как
поэт, должны быть великодушны и уступить ваш билет мсьё Вольдемару, так, чтобы у него было два шанса вместо одного.
— Но знаете ли что? —
сказала она ему, — если б я была
поэтом, — я бы другие брала сюжеты. Может быть, все это вздор, — но мне иногда приходят в голову странные мысли, особенно когда я не сплю, перед утром, когда небо начинает становиться и розовым и серым. Я бы, например… Вы не будете надо мной смеяться?
— Постойте, постойте! новый гость, надо и ему дать билет, — и, легко соскочив со стула, взяла меня за обшлаг сюртука. — Пойдемте же, —
сказала она, — что вы стоите? Messieurs, [Господа (фр.).] позвольте вас познакомить: это мсьё Вольдемар, сын нашего соседа. А это, — прибавила она, обращаясь ко мне и указывая поочередно на гостей, — граф Малевский, доктор Лушин,
поэт Майданов, отставной капитан Нирмацкий и Беловзоров, гусар, которого вы уже видели. Прошу любить да жаловать.
— Вы бы не были молодым моим другом, если б отвечали иначе! Я так и знал, что вы это
скажете. Ха, ха, ха! Подождите, mon ami, поживете и поймете, а теперь вам еще нужно пряничка. Нет, вы не
поэт после этого: эта женщина понимала жизнь и умела ею воспользоваться.
— Полноте, полноте! Я, так
сказать, открыл перед вами все мое сердце, а вы даже и не чувствуете такого яркого доказательства дружбы. Хе, хе, хе! В вас мало любви, мой
поэт. Но постойте, я хочу еще бутылку.
Но вы
поэт, а я простой человек и потому
скажу, что надо смотреть на дело с самой простой, практической точки зрения.
— Ну, и разумеется, клубничка! А вы как полагали?.. Батюшка мой, я вам скажу-с, — ударяя себя в грудь и тоже входя в азарт, говорил Полояров, — я вам скажу-с, по моему убеждению, есть в мире только два сорта людей: мы и подлецы! А
поэты там эти все, артисты, художники, это все подлецы! Потому что человек, воспевающий клубничку и разных высоких особ, как, например, Пушкин Петра, а Шекспир Елизавету — такой человек способен воровать платки из кармана!
Нельзя
сказать, чтобы оно кидалось в глаза своей красотой, — далеко нет; но в нем было нечто такое, что всегда заставило бы человека мыслящего, психолога,
поэта, художника, из тысячи женских лиц остановить внимание именно на этом.
Я что-то уже читал о
поэте в одном из журналов, но мне хотелось, чтобы она сама рассказала о нем, и я
сказал, что не слыхал.